Бюро ЕОЛ Раввин Сетевизор Документы Праздники Литература Музыка Актуальное Контакт

Марк Ингер. Рассказы

Дорогие читатели!
Выложенные на сайте рассказы, любезно предоставлены талантливым автором Марком Ингером.

"Недоставленное письмо"
Изкор (рассказ)
Мицва (рассказ)
Stolpersteine (рассказ)
В жизни всё бывает (рассказ)
Кол Нидрей (рассказ)
Когда я вернусь (рассказ)
Две лейтенантские звёздочки (рассказ)
День первый (рассказ)
Буквы, которые не сгорают (рассказ)
Бреславский хасид (рассказ)
Вокзал (рассказ)
Тфилин (рассказ)
Путь Йоава (рассказ)
Предсказание (рассказ)
Незнакомец (рассказ)
Испытание миром (рассказ)
Комментарий (рассказ)
Друзья (рассказ)

"Недоставленное письмо" (рассказ)

«Я верю полной верой, что Творец, Чьё имя благословенно, творит и правит всеми творениями, и только Он один создавал, создаёт и будет создавать все существующее.»

Рабби Моше бен Маймон, «13 принципов веры»

...Шла третья неделя после выхода каравана из Каира. Жёлтый песок сменился красноватым, затем бурым, превратившись, наконец, в коричнево-чёрный. Почти перестала появляться живность, и неприхотливые верблюды грустно поводили задумчивыми мордами, тщетно пытаясь узреть хоть нечто, напоминающее растительность. Следующий оазис, если верить проводникам-туарегам, ожидался не раньше семи-восьми дней пути.

Моше бен Амусья осторожно развязал платок, закрывавший лицо до самых глаз, и сделал несколько небольших глотков из кожаной фляги, висевшей на переднем горбе верблюда. От жёсткого седла болели ягодицы, затекали, непривычные к стременам, раскоряченные ноги, от невозможности менять положение тела разламывалась спина. Едкий пот давно пропитал всю одежду, и мерзкий запах, смешанный со специфическим запахом верблюда, не удастся, казалось, вывести ни в какой бане. Моше тихо проклинал нескончаемую пустыню, невозмутимо шагавших по раскалённому песку, закутанных во всё чёрное, туарегов, хозяина, побоявшегося на сей раз отправлять товар морем, из-за якобы разгулявшихся у берегов Италии пиратов, а больше всего – себя, согласившегося за дополнительную плату сопровождать груз по суше.

Впрочем, был один нюанс, оправдывавший тяготы дальней дороги. В пригороде Каира Фостате, где они пополняли запасы провианта и задержались на несколько дней, в синагоге после молитвы к Моше подошёл человек и передал записку с приглашением в дом к своему господину, имеюшему к Моше важное дело. Имя хозяина посыльный не назвал. Каково же было удивление Моше, когда, отправившись по указанному адресу, он узнал, что удостоился приглашения в дом личного врача самого султана Салахаддина, выдающегося раввина и философа Моше бен Маймона. Имя рабби Моше, по-гречески Маймонида, гремело уже тогда во всём еврейском мире от берегов Атлантики до Персии, вызывая противоречивые чувства: от осуждения до восхищения. Однако, все критики и почитатели РАМБАМа сходились в одном – Вс-вышний наделил этого человека потрясающей мудростью, разносторонними талантами и удивительной работоспособностью. С утра до вечера врач Маймонид лечил сначала султана, его семью, высокопоставленных вельмож, а, вернувшись домой, принимал простолюдинов; по ночам религиозный философ РАМБАМ писал многочисленные труды; а по субботам, в перерывах между молитвами, рабби Моше бен Маймон выступал с проповедями в своей общине. И всё это был один человек! Впоследствии о нём скажут: «От Моше до Моше не было равного Моше».

Вот в дом какого знаменитого тёзки попал обычный торговец Моше бен Амусья. Рабби вышел к нему сразу, не заставив ждать. Он оказался моложе, чем Моше представлял себе еврейских мудрецов вообще, и РАМБАМа в частности. После обмена традиционными любезностями и обязательного угощения, хозяин дома поинтересовался, верно ли, что караван, сопровождаемый гостем, направляется в Испанию. Получив утвердительный ответ, он спросил, не смог бы Моше оказать ему услугу, доставив в Кордову письмо, поскольку морское сообщение из-за бушующих в последний месяц штормов и угрозы пиратских нападений стало нерегулярным, а послание не терпит отлагательств. Заручившись согласием гостя доставить не только письмо, но и довезти в сохранности любой груз, какой пожелает господин, известный своей мудростью далеко за пределами Средиземноморья, чьи способности к наукам, внимание к больным, милосердие к беднякам превышают все... РАМБАМ вежливо прервал поток славословий, поблагодарив гостя, пожелав ему счастливого пути и благополучного возвращения, после чего, сославшись на множество дел, откланялся и вышел из комнаты.

Очарованный обаянием великого мудреца, Моше бен Амусья механически принял из рук его помощника свёрнутый в трубку и запечатанный двумя красными печатями пергамент и небольшой мешочек, туго набитый монетами. Оказавшись на улице он сообразил, что брать деньги не следовало, но было уже поздно.

Письмо осторожный Моше спрятал в потайной карман, пришитый к нательной рубашке, а адрес предварительно выучил. И сейчас, покачиваясь в неудобном седле, закреплённом между горбами флегматично вышагивающего по пустыне верблюда, Моше думал о своей невольной сопричастности истории. В том, что письмо РАМБАМа содержит сведения или мысли вселенского масштаба сомнений быть не могло – такой человек бумагу зря марать не станет. К тому же он сам дал понять, что послание срочное.

...Туареги остановили караван, когда до быстрого наступления темноты оставалось ровно столько времени, сколько требовалось для приготовления ужина и устройства на ночлег. Вообще, чёрт его знает, до чего развито чувство времени и ориентации в пространстве у этих туземцев. Без каких-либо навигационных приборов, днём, а если надо, и ночью, по одним, только им самим ведомым признакам, сотни лет водят они караваны по безжизненной, лишённой видимых опознавательных знаков, пустыне, и ведь никогда не ошибаются!

Собственно говоря, их цель назначения не требовала углубления в пустыню, достаточно было идти, не очень отдаляясь от моря. На маршруте по северной части Сахары настоял Максуд, которого Моше нанял в Каире. Сам Моше – уроженец Испании, работал торговым агентом и сопровождающим грузы больше пятнадцати лет. Зная около десятка языков и имея репутацию в торговом мире, он исколесил чуть не весь свет, за исключением, пожалуй, Америки, открыть которую предстояло, по поручению еврейских купцов и испанской короны, крещёному еврею Колумбу через три с половиной века.

Сопровождение каравана по Сахаре оказалось делом новым, возможно, небезопасным, однако, умудрённый опытом, Моше ещё в Багдаде прикинул, что возьмёт помощника из местных в Северной Африке. В людях Моше разбирался, и привык полагаться на интуицию. Именно чутьё подсказывало ему, что с бербером Максудом что-то нечисто. Тот был предупредителен, вежлив, не слишком навязчив, владел, по его словам, большинством языков и наречий населявших регион племён, но... глаза! Они существовали, казалось, отдельно от безмятежного, всегда улыбающегося лица. Чёрные, глубо посаженные глазки, настороженно буравящие собеседника, вдруг сонно подёргивались поволокой, ловя встречный взгляд. Наверняка, в другой ситуации, Моше продолжил бы поиски сопровождающего, но сроки поджимали, скоро могли начаться песчаные бури, а никого, лучше Максуда не находилось. Кстати, плату бербер запросил весьма умеренную.

...Моше проснулся за секунду до нападения. Одного он успел ударить ногами в живот, перевернуться, вскочить и выхватить из-за голенища нож, но двое повисли у него на руках, третий кинулся под ноги, и, через пару минут, избитый и крепко связанный, Моше сидел на земле рядом с четырьмя своими людьми. Пятый, дежуривший ночью у костра, лежал неподалёку с перерезанным горлом.

Уже рассвело, и разбойники увлечённо делили доставшуюся добычу. Невозмутимые туареги собирались в обратный путь – они получили свою плату вперёд, а обеспечение безопасности каравана в их обязанности не входило. Повернув голову, Моше увидел приближающегося к ним, судя по дорогому оружию, главаря шайки. На шаг сзади следовал Максуд. По знаку главаря Моше подняли на ноги. Разбойник с любопытством разглядывал его, потом что-то сказал.

- Господин говорит, что никогда не встречал представителей твоего народа.

- Ещё в Каире я подозревал, что ты лжец! – Сверкнул левым глазом Моше, поскольку правый заплыл от кровоподтёка.

- Предательство – хуже разбоя. Собака, и та не предаёт своего хозяина.

Сравнение с нечистым животным очень не понравилось берберу.

- Если я скажу главарю, что ты назвал его свиньёй и собакой, тебе отрубят голову.

Моше презрительно сплюнул кровь и отвернулся.

После недолгого совещания с предводителем банды Максуд вновь обратился к Моше.

- Я знаю, что у иудеев принято выручать своих. Если твои соплеменники заплатят двести серебряных монет выкупа, ты получишь свободу.

- Ни ты, ни твоя шайка не получите за меня ничего, - медленно и с расстановкой сказал Моше по-арабски. – Ты понял, или мне повторить на других языках?

Удивительно, но в этот момент Моше, никогда не считавший себя храбрецом, был так разъярён обманом, заманившего их в ловушку бербера, разграблением вверенного ему груза и дополнительным требованием выкупа, что совершенно не думал о собственной жизни, висевшей на волоске. И только внезапно промелькнувшая в голове мысль о ненайденном разбойниками письме РАМБАМа, заставила его прикусить язык и, очевидно, тем самым спасла жизнь. Логично рассудив, что с живого пленника пользы всегда больше, чем с мёртвого, главарь распорядился наглого еврея пока не убивать.

За последующие пять лет рабства Моше пришлось сменить множество мест, хозяев и профессий. Он пас коз, глупых и жадных, а потому становившихся лёгкой добычей волков, за что, недоглядевшему пастуху, полагалось наказание плетью. Пахал землю, запряжённый в плуг вместо лошади. Молол зерно, прикованный цепью к ручным жерновам. Учил детей в берберской деревне, находившейся по уровню развития в каменном веке. Последним местом в его «послужном списке» оказались галеры, курсировавшие вдоль западного побережья Африки. Он дважды болел малярией, трижды тропической лихорадкой и ещё несколько раз болезнями, названий которых не знал. Кожа его почернела, кисти рук огрубели, стопы задубели и покрылись коркой, так что можно было ходить по раскалённому песку босиком. Впрочем, обуви у него всё равно не было. Бороду он не стриг и внешне стал почти неотличим от окружавших его туземцев. Выдавали, как некогда предавшего его бербера, только глаза. Цвет радужной оболочки не меняется от воздействия солнца и окружающей среды, и за годы своего пленения Моше не довелось встречать людей с небесно-голубыми глазами. Именно эта особая примета явилась причиной того, что, быстро овладевший местными наречиями, Моше ни разу не пытался бежать. Глаза европейца выдали бы его в любой бедуинской или берберской деревне, а за побег по здешним обычаям следовала одна кара – смерть.

Собственно говоря, гибель и так подстерегала его повсюду, но всё же торопить её приход Моше не хотел. Его родители умерли очень давно, воспитывался он семьёй дальних родственников, связей с которыми не поддерживал, жениться не успел, детей не родил. Он был совсем один на этом свете, и сильно сомневался, что какая-нибудь община согласится платить за него немалый выкуп. На относительно равнодушное отношение к собственной судьбе наслаивалось, почерпнутое у окружающих племён фаталистическое отношение к действительности, превращая и без того безрадостную жизнь раба в эфемерное и лишённое смысла существование, наподобие рыбы или бабочки. Хотя, возможно, именно в фатализме, в отказе судорожного цепляться за жизнь и заключался секрет поддержания состояния внутренней свободы, дающей ему силы для борьбы.

Но было и ещё нечто. Нечто заключалось в свёрнутом в трубочку и завёрнутом в тряпицу тончайшем пергаменте. Печати давно сломались, чехол истёрся, что, впрочем, было и к лучшему, так как привлекало меньше внимания. Конечно, оставаться незамеченным долгое время письмо не могло, однако, пергамент, испещрённый непонятными буквами, не представлял интереса ни для неграмотных рабовладельцев, ни для таких же тёмных товарищей Моше по несчастью. При всей их ужасающей нищете никому как-то не пришла в голову мысль отобрать или украсть пергамент.

Моше бен Амусья никогда не был особо верующим человеком. Вернее сказать, он никогда не забывал, что является одним из Дома Израиля. Просто кочевой образ жизни, отсутствие привязки к месту, к семье, к конкретной общине и недостаток еврейского образования отличали его от большинства б-гобоязненных сородичей, с которыми он сталкивался в разных странах.

Моше не ел свинину, старался не ездить в шаббат, заходил в синагоги, посещаемых им городов. Иногда, повинуясь какой-то внутренней потребности, проговаривал негромко «Шма Исраэль» и немногие, сохранившиеся в памяти с детства Теиилим. С первых недель пленения, неожиданно для себя, Моше начал молиться. Трижды в день, с трудом вспоминая слова, повернувшись лицом в сторону Святой Земли. Как ни странно, молитва его не встречала возражений со стороны хозяев, освобождавших его – единственного из рабов-немусульман от работы на это время. Трудно сказать, чем объяснялось такое благоволие к иноверцу: то ли невольным уважением к его грамотности, то ли, совпадающим с их собственным, направлением молитвы на восток. Во всяком случае, других привилегий Моше не получал.

Не менее физических страданий Моше тяготился отсутствием духовной пищи. Он, свободно читавший на иврите, латинском, греческом, арабском и арамейском не имел в распоряжении ни одного написанного текста. Моше никогда не позволил бы себе прочесть чужое послание, но, убедившись в том, что ему врядли удастся когда-нибудь доставить письмо адресату, он, мысленно попросив прощения у РАМБАМа за свой неблаговидный поступок, с трепетом развернул пергамент.

Вскоре Моше мог цитировать написанное мелкой арабской вязью наизусть, всякий раз открывая для себя новый аспект, нюанс, а то и иной смысл сказанного. Он долго размышлял, не соглашался, восхищался смелостью суждений, мысленно спорил, за что потом корил себя, признавая верховенство мысли мудреца над собственным невежеством. Со временем РАМБАМ стал ближе и понятней, спустившись с недосягаемого олимпа всезнания, и превратившись в земного, почти осязаемого, а, главное, единственного собеседника и друга.

...Слова молитвы были последними, что повторил вполголоса Моше перед тем, как окликнуть охранника на галере. Дальнейшее заняло меньше времени, чем потребовалось жирному альбатросу для перелёта с носа на корму корабля. Остро заточенная железка вошла точно под кадык гориллоподобного надсмотрщика; в следующее мгновение кинжал, выхваченный из-за пояса хрипевшего на палубе верзилы, пригвоздил к мачте его худосочного товарища, а по рядам галдящих гребцов уже передавались ключи от замков к ненавистным колодкам. Ещё не была закончена расправа над остававшимися в живых охранниками, и не все рабы успели освободиться от сковывавших их ноги цепей, когда осуществившие молниеносный мятеж Моше с двумя отчаянными корсиканскими пиратами уже плыли к видневшемуся вдали пустынному кастильскому берегу...

Так, Моше бен Амусья, странник, коммивояжер, полиглот, перекати-поле вновь ступил на благословенную землю Испании, где провёл несытое безрадостное детство и которую покинул с первым попавшимся торговым судном. Он ещё не представлял, как сложится в дальнейшем его судьба, но наверняка знал, что с кочевым образом жизни покончено навсегда. И, первым делом, Моше поспешил в Кордову. Увы, адресат уже два года как пребывал в мире ином, а его родственники – мелкие торговцы бакалеей, не производили впечатления людей, достойных подобного наследия. Собственно, они в нём и не нуждались. Моше стал думать о том, как переправить письмо обратно в Египет, но, вскоре, весь мир облетело печальное известие о смерти величайшего мудреца своего, да и не только своего, поколения.

...Самое удивительное в весеннем пейзаже Самарии – цветущие маки. Огненно-красные сполохи, хаотично разбросанные по зелёным холмам с желтоватыми проплешинами камней, издали смотрятся сюрреалистически. Вблизи они кажутся распустившимися тюльпанами, чьи споры занесло невиданным по силе ветром из далёкой Голландии и, лишь совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки убеждаешься в своей ошибке.

Дом Мигеля и Юлии Кардозо стоит последним в ряду похожих красночерепичных строений на западной оконечности посёлка Элон-Морэ. Из окна просторной гостинной открывается завораживающий вид на упомянутую в Торе гору Гризим и раскинувшийся внизу Шхем, на окраине которого находится великая святыня еврейского народа – гробница Йосефа.

Мы сидим с хозяином на небольшой уютной террасе, наслаждаясь последними лучами, заваливающегося за пологую вершину горы, багряного солнечного диска.

- ...Легенда о том, что наши предки были евреями, передавалась в семье из поколения в поколение. Конечно, мы все давно стали католиками, но не слишком... – Мигель щёлкает длинными нервными пальцами, подыскивая правильное русское слово.

- ...не слишком ревностными, - улыбается Юля, расставляя бокалы на белоснежной скатерти.

- Грациас, синьора, - притворно сердится Мигель, с любовью глядя на молодую жену, - я бы и сам вспомнил.

- Сейчас угощу тебя вином, Яэль сама делала. Знаешь, - он понижает голос, - иногда мне кажется, что она родилась в Каталонии. Хотя даже там не каждая крестьянка так приготовит вино. А её испанский куда лучше моего русского!

- Я до восьми лет жила на Кубе, шесть лет учила испанский в московской спецшколе и пять – в институте иностранных языков, а ты, милый, впервые услышал русский полтора года назад, когда мы познакомились. Так что, - подытожила Юля, - твои успехи куда более впечатляющи.

- Куда им до твоего слуха, - смеётся муж.

- И всё-таки, Мигель... – пытаюсь направить разговор в нужное русло.

- Моше, - мягко поправляет хозяин дома.

- Извини. Как ты пришёл к иудаизму?

- Всё началось с митинга. Обычного проарабского митинга в университете, на котором левые активисты сожгли израильский флаг. Я тогда ничего не знал об Израиле, не интересовался ни политикой, ни религией, но было в том сжигании простыни с намалёванной синими чернилами звездой Давида что-то зловещее, напоминавшее костры инквизиции на средневековых испанских площадях. Дома я переговорил с отцом и впервые увидел бережно сохраняемую фамильную реликвию – вот это письмо.

Моше раскрыл альбом, демонстрируя десяток ксерокопированных листочков, плотно покрытых бисером арабского шрифта.

- Оригинал находится в Национальном музее Израиля в Иерусалиме, - предвосхищает он следующий вопрос и продолжает, - интересно, что семейное предание сохранило имя далёкого предка и удивительный рассказ о выпавших на его долю испытаниях, а вот авторство письма оказалось утрачено. Видишь, первая и последняя страницы сильно затёрты, так что подпись невозможно прочесть. У меня с самого начала было ощущение, что текст принадлежит перу не простого человека, потому и переслал его в Израиль. Но когда пришли результаты графологической экспертизы, подтверждённые ещё какими-то суперсовременными анализами, я, разбиравшийся уже к тому времени кто есть кто в иудаизме, был потрясён.

- Дальше всё шло обычно. Факультатив по иудаике в университете, еврейская община в Барселоне, гиюр, репатриация. По возрасту ещё успел в армию, потом познакомился с Яэль. После свадьбы переехали сюда... Могу добавить, что стремление услышать послание великого законоучителя в оригинале заставило научиться читать по-арабски.

- Он ещё умолчал о том, что напросился в боевые части, отказавшись от должности переводчика при Генштабе, - снова влючается в разговор Юля.

- Думаю, в семье достаточно одного переводчика, - парирует Моше.

- ...и одного героя, - тихо добавляет Юля. Моше вскидывает изогнутые тонкие брови, и я спешу погасить перепалку.

- Когда ты давал согласие на встречу, то понимал, что тема произошедшего в конце твоей воинской службы будет в интервью главной, верно? Кстати, Юля, вино и вправду отличное...

- Яэль, - улыбается хозяйка.

- Прости, никак не привыкну, что в этой стране мы словно рождаемся заново, включая имена... Ну, вот, с каким пафосом заговорил в присутствии двух филологов...

- Не обращай внимания. Мы сами виноваты – морочим тебе голову. Конечно, я всё расскажу. Только, поверь, не было в моих действиях тогда никакого героизма. Сколько ни пытался я потом анализировать ситуацию, постоянно приходил к выводу: по своей воле – никогда бы не смог так поступить. Понимаешь – ни-ког-да!

- ...Из штаба дивизии мы возвращались другой дорогой, хотели сократить... Очевидно, пропустили указатель или арабы специально сбили табличку. Короче, въехали в Тулькарм. Будто током ударило воспоминание – ужасная смерть двоих наших ребят, незадолго до этого также случайно оказавшихся в Рамалле. Бронированный джип «Суфа-3» с пулемётом и боекомплектом, правда, вселял некоторую надежду, но, ведь, если пробьют колёса, потом бросят «коктейль Молотова» или наоборот...

Толпа собирается у арабов как-то мгновенно, только что была пустая улица, и вот, они уже спереди, сзади, везде... Водитель судорожно хватается за ручку переключения передач, чтобы врубить задний ход и, в этот момент, я замечаю метрах в тридцати справа на недостроенном втором этаже дома араба с трубой наплечного гранатомёта. Дальше – это уже не я. Некто, принимающий за меня решение, даёт обратный отсчёт. 5 – перехватываю руку водителя, рвущего рычаг коробки передач; 4 – открываю дверцу джипа; 3 – отталкиваю, пытающегося удержать меня капрала Моти Пеледа и выскакиваю на подножку; 2 - подтягиваюсь и рывком перебрасываю тело на крышу машины; 1 – выдёргиваю из нагрудного кармана копию письма РАМБАМа...

Толпа смолкает сразу. Ощущение, будто вымер весь город. Я читаю текст, который знаю наизусть, не отрывая взгляд от бумаги. Читаю, не слыша своего голоса. Читаю, видя необъяснимым образом тех, кто стоит впереди меня, позади; тех, кто прильнул к раскрытым окнам или наблюдает за мной чуть сдвинув в сторону занавеску. В мозгу проносится мысль о нереальности происходящего, о сне. Я незаметно щипаю себя, чувствую боль. К тому же во сне движения затруднены, а мне - удивительно легко. Продолжаю читать, замечая боковым или, скорее, круговым зрением, что монолит толпы дрогнул, оплыл, растрескался и начал таять. В тот миг, когда человек на втором этаже дома опустил гранатомёт, не видевший его водитель джипа начал медленно сдавать назад.

...Через несколько дней после посещения семьи Кардозо я встретился с товарищем, служившим в подразделении ШАБАКАа по Самарии. Именно ему довелось допрашивать террориста с гранатомётом, арестованного вскоре после инцидента в Тулькарме. Араб оказался словоохотлив.

- ...Я вырос в бедной семье. С детства мечтал стать шахидом. Контрабандный гранатомёт купил в долг. Хотел обстрелять блокпост или соседнее поселение. Только там расстояние большое, навыков стрельбы нет. Понимал, что больше одного раза врядли успею выстрелить, не хотел рисковать. А тут – такой шанс! Если бы я уничтожил машину с солдатами, пусть бы меня потом и убили, всё равно... попал бы в рай, а семья получила хорошую компенсацию...

- Так почему же ты не стрелял?

Смуглое лицо араба исказила гримаса ненависти, сменившаяся выражением бессилия обречённого:

- А что сделал бы ты, если бы перед тобой в белой одежде возник ангел, и Голос с Небес приказал: «Брось оружие!»?

Марк Ингер, февраль 2013 года

Вернуться назад!


"Изкор" (рассказ)

…Осенью не стало отца. Он ушёл внезапно, буднично, страшно. Всего несколько часов назад я разговаривал с ним по телефону, и вот чужой полицейский голос с деликатно выдержанной паузой сообщает, что его больше нет.

Самого родного, преданного, готового пожертвовать ради меня всем – нет на этой земле. Мир не перевернулся для меня – он опустел. По-настоящему поверить в смерть отца я не могу до сих пор.

В последний день Песаха пришло моё время впервые читать поминальную молитву Изкор. С Изкором у меня связана странная, почти мистическая история. В прошлом году в Шавуот я вышел из молитвенного зала несколько раньше положенного и вернулся, застав ещё часть поминальной молитвы, присутствовать на которой людям, имеющим живых родителей, запрещено. Произошедшее оставило неприятный осадок, и я обратился к компетентному раввину за советом. Рав заверил меня, что поскольку присутствие на Изкоре произошло неумышленно, то никаких негативных последствий иметь не может, и мысли о своей вине следует выбросить из головы. Мысли я выбросил, осадок в глубине души остался. И вот, через несколько месяцев – отец ...

Вроде и не суеверный я, да и не пристало мне, как еврею, но как смириться с таким ... совпадением?

Перед началом Изкора габай поручает мне поднимать и держать свиток Торы. Оказанная честь имеет на сей раз ещё и практическое соображение: большинство молодых в этот момент выходят из зала, а долго стоять с тяжёлым свитком в руках физически не так легко.

На биму поднимается пожилой иранский еврей. Он читает вступительную часть на понятном здесь всем немецком языке. Его слова обрываются, падают с бимы в зал словно капли с днища колодезного ведра на дно глубокого колодца, разбивая зеркальную гладь сознания на тысячи мельчайших осколков, впивающихся во всё ещё кровоточащую память.

И вот, наконец, сам Изкор. Медленно, очень медленно начинает кантор. Каждый читает про себя. За мать, отца, брата, близких. Тишина в зале. Редко бывает так тихо. Кантор возвышает голос. «Да вспомнит Г-сподь все души общин дома Израиля... Треблинка, Майданек, Берген-Белзен, Аушвиц... замученных, сожжённых, освятивших Имя Твоё...»

Из глаз, стоящего справа от меня иранца катятся слёзы. Он всхлипывает, почти рыдает навзрыд. Поразительно, у него, сефарда, чьи родственники столетиями жили в Персии, в этой войне не пострадал никто.

Может для кого и никто. Только у этого человека в Европе погибло шесть миллионов родственников. И он их оплакивает. Разве это трудно понять?

Я обвожу глазами биму. Кроме меня, на ней: габай – немецкий еврей, кантор – израильтянин, «перс» и высокий худой грузинский еврей, прижимающий к себе второй свиток Торы. Абсолютно разные, непохожие, говорящие на разных языках. И такие близкие, связанные невидимой нитью, протянутой через наши сердца к свиткам, а от них – к другим сердцам ушедших вдаль поколений, и так вплоть до тех, сделавших свой сознательный выбор в весеннем месяце Нисане, чьи сердца раскрылись для слов первого свитка, написанного рукой величайшего и скромнейшего из живших на земле людей. Она никогда не прерывалась, эта тонкая, незримая, но такая прочная нить.

Я не заметил как закончился Изкор, и габай бережно принял у меня из рук ставший внезапно невесомым свиток, словно дерево с пергаментом дематерилизовались и остались лишь буквы, отпечатавшиеся в моей генетической памяти ещё с тех, синайских времён.

Следующий Изкор я читал в Йом Кипур в Эрец Исраэль. В небольшом «караване», оборудованном под хабадскую синагогу, не было роскошного убранства и оперного пения кантора. Но я не припомню, где ещё удавалось мне достичь такого настроя на молитву, такой каваны, как в синагоге этого посёлка, расположенного в самом сердце Иудеи, между Иерусалимом и Хевроном.

Его жителей отличает естественная простота, скромность, вера, готовность помочь ближнему, желание растить детей именно на этой, данной Вс-вышним евреям земле. Можно написать тома об этих удивительных людях, едва ли отдающих себе отчёт в том, что каждым днём жизни здесь они уже совершают подвиг.

...В наших местах дождит часто. Солнечные дни – по пальцам сосчитать. В этом году так вообще лета не было. Но каждый раз, начиная со дня похорон, навещая отца, мы видим солнце. Иногда оно сияет с утра, иногда появляется из-за туч уже после нашего прихода на кладбище. Как бы ни было холодно, что бы ни обещал прогноз погоды, солнце выходит. Отец был светлым человеком. Солнце – хороший знак.

Мне всё ещё трудно свыкнуться с мыслью о том, что его с нами нет. Что я, уже немолодой, седой – сирота. И в праздники, когда радуется сердце, преисполненное благодарности Создателю, я буду в положенное время, вместе со всей общиной Израиля читать Изкор. Теперь это и моя молитва.

Марк Ингер, май 2012 года

P.S. Эти заметки пролежали в столе около года. Сил перенести их хотя бы в компьютер у меня не было. Раньше или позже потерю близких переживает каждый. Дай нам Б-г справиться с таким испытанием.

P.P.S. В этот Песах я снова держал Тору во время Изкора. И снова рядом со мной на биме молился пожилой «перс». Только уже не плакал.

Вернуться назад!


"Мицва" (рассказ)

«...Я не смогу написать этот рассказ. Не смогу и всё. Просто не смогу...» - эта мысль пульсировала у меня в мозгу месяца два или больше. Я столько раз брал ручку в руки, вглядываясь в чистый лист бумаги до тех пор, пока мутно-розовая пелена не застилала мои глаза и столь ясное, конкретное желание описать пережитое близким мне человеком не подавлялось нахлынувшим чувством стыда, невозможности вынести на суд людей историю частной жизни. Сегодня я решился...

...Бабушку Миша помнил хорошо. Хоть и умерла она, когда ему не исполнилось ещё девяти лет, но эти первые годы жизни были наполнены ею целиком: её лицом, добрым и широким, с прорезавшими его морщинками в уголках глаз, её руками с потрескавшейся кожей на указательных пальцах и выступающими синими венами, руками, которые, казалось, никогда не знали покоя и без конца что-то шили, вязали, варили, подметали, вытирали, намётывали и закручивали в банки.

А ешё мир его детства был наполнен её низким грудным голосом, который то затихая, то нарастая, звучал в доме весь день, и слова, точного значения многих он хотя и не знал, но интуитивно чувствовал, ласкали слух своей одновременной загадочностью и простотой:

«Ойфн припэчек брэнт а файерл

ун ин штуб из hэйс,

ун дэр рэбэ лэрнт клэйнэ киндэрлэх

дэм алеф-бэйс.»

(В печке горит огонёк,

и в доме жарко,

и рэбэ учит маленьких детишек

алфавиту - идиш)

Много еврейских песен пела бабушка, но эта врезалась в память настолько, что когда через два с лишним десятка лет они с родителями смотрели только что вышедший на экраны фильм «Список Шиндлера», в который включена эта песня, он к изумлению отца, спел её целиком, ни разу не сбившись.

А ещё было такое короткое слово, которое он часто слышал во время разговоров бабушки с тётей Бетей, сухонькой одинокой старушкой со второго этажа. С бабушкой она всегда говорила на идиш, да и вообще, кажется, не очень хорошо умела по-русски.

- Ба-а, а что значит «мицва»? – спросил как-то Мишка, когда тётя Бетя после обязательного утреннего визита ушла.

- Понимаешь, - бабушка опустилась на стул и на секунду задумалась, - мицва – это такое доброе дело. Иногда его совершают осознанно, иногда нет. Бывает, что мицву делают для знакомого человека, бывает – для совсем чужого. На Небесах каждая наша мицва учитывается.

- Как это - «на Небесах»? – удивился Мишка.

- Ну этого ты пока ещё не можешь понять, - бабушка энергично поднялась на ноги. – А ну-ка, кто мне поможет салат резать?

- Я, я, - вскочил Мишка, натягивая на шею свой персональный маленький передник в синий цветочек, перешитый бабушкой из старого пододеяльника.

...Летом 89-го пришло разрешение на репатриацию в Израиль. Как сумасшедший прыгал он тогда по квартире, потрясая долгожданным письмом, подбрасывая поочерёдно в воздух отца, мать и беременную жену, которая орала, требуя оставить её в покое. Потом были анкеты на выезд в Германию, полученные им одним из первых ещё в Москве, пока в Киеве не было консульства. Последовавшее затем предложение фиктивного брака в Америке, за который не надо было даже платить, он воспринял уже как должное.

То, на что у других уходили месяцы и годы, куча нервов и денег, видимо потому выходило у него так легко, играючи, что уезжать в действительности он… никуда не собирался. Возможность эмиграции рассматривалась им уже как нечто само собой разумеющееся, как некий запасной аэродром, на который он при необходимости всегда успеет приземлиться.

А пока не могло быть и речи о том, чтобы оставить начинавшийся бизнес, эту золотую жилу, бьющую нефтяную скважину, какое ещё сравнение можно придумать делу, приносящему 100% прибыли с каждой удачной сделки. А другими они, сделки эти, и быть тогда не могли – будь-то торговля немецкими подержанными машинами, турецкими свитерами, китайскими кроссовками или корейскими компьютерами.

Почти незаметно испустила последний дух советская империя, обесценившиеся советские рубли сменили ещё более бессмысленные украинские купоны, свалившаяся на головы свобода оборачивалась бандитским беспределом, какого со времён гражданской войны не знала страна.

Отчаянно-авантюрный Миша чувствовал себя не просто как рыба в воде. В мутноватом море безвластья он ощущал себя акулой, пусть не самой большой, но вполне достаточной для того, чтобы сожрать рыбёшку помельче и встать острой костью в горле зверя покрупнее.

Постепенно рэкет, «крышевание» торговых точек стало заменять Мише легальный бизнес. Всё меньше смысла видел он в том, чтобы самому искать товар, брать кредиты, зависеть от перекупщиков, мотаться по базарам. Зачем, если заработать можно было быстрее, проще и, зачастую, даже не выходя из машины.

И при этом он продолжал оставаться тем Мишей, которого любили поголовно все во дворе, начиная с почти уже столетней и слепой тёти Бети, получавшей каждый день на дом оплаченные им горячие обеды из ближайшего ресторана, и заканчивая ребятишками из соседнего подъезда, чьи родители еле унесли ноги из горящего Таджикистана и сейчас ютились впятером в полуподвальной комнате бывшего дворника, имея от Миши ощутимую прибавку к своему символическому пособию беженцев.

Нет, он не был Робин Гудом и не стремился облагодетельствовать каждого. Он был тем, кем он был, со своими немного идеализированными представлениями о воровской романтике, идущими вразрез с жестокими реалиями беспредельного времени, с понятиями чести и справедливости, ещё менее совместимыми с выбранной профессией рэкетира и уж совсем неожиданными приступами мягкости и милосердия там, где по мнению «коллег по цеху» надо было проявить жёсткость. В такие моменты он удивлялся себе сам, не догадываясь о том, что этими «минутами слабости» он обязан принадлежностью к народу Эйнштейна, Ойстраха и Бени Крика.

Всё шло своим чередом, деньги приходили и уходили, не «прилипая к рукам». Он не умел копить. Единственным, пожалуй, надёжным вложением средств, сделанным им в это время, была покупка квартиры на одной лестничной площадке с родителями, которую он записал на жену. И это в то время, когда трёхкомнатная квартира в хорошем районе стоила не дороже подержанной иномарки, и дальновидные бизнесмены скупали гектарами землю, выстраивая целые дворцы, цена на которые подскочила через несколько лет до миллиона долларов!

Мише же ничего не стоило снять на всю ночь ресторан по поводу удачно проданных нескольких вагонов сахара, пригласив всех знакомых и малознакомых людей. Он давал в долг, помогал поступить в институт или достать остродефицитное лекарство. Ему можно было позвонить среди ночи и он прыгал в машину, на ходу застёгивая рубашку и соображая, как бы побыстрее домчаться до района, где предстояло выручать из беды чьего-то непутёвого родственника.

Для него не было ничего невозможного. А если что и было, его следовало сделать возможным, дав кому надо денег. Кстати, проблемы с милицией решались примерно по той же схеме. За штуку баксов в месяц (это в 90-м-то году!) начальник районного отдела сам готов был идти в бандиты.

- Только тебя не возьмут. Репутация, понимаешь, подмочена, - сообщил как-то Миша подполковнику кировского РОВД за рюмкой чая.

...С чего же это всё началось? – столько раз спрашивал он потом себя. Ответа не было, как не было внятного объяснения действиям разумного, обеспеченного, семейного человека, сознательно уничтожавшего себя. Хотя, наверное, это медленное самоуничтожение было бессознательным, обусловленным уверенностью в своей силе, в том, что уж если он захочет, то сможет остановиться в любой момент. Ему ещё придётся доказывать это. А пока... Пока ему хорошо и так.

...В Средней Азии, во время прохождения воинской службы, в их роте курили «план» почти все. «Травка», вымененная у местных на продукты и обмундирование, как бы и не считалась наркотиком. Большинство мальчишек-срочников пробовали здесь эту дурь в первый и, к счастью для себя, в последний раз в жизни. Бывали, конечно, исключения, как с тем пареньком из соседнего взвода, который втянулся так, что уже не мог без «косяка» и часу. Однажды, стоя в карауле, и страдая из-за отсутствия «плана», он угнал «КАМАЗ» и помчал на базар, где обычно приобретался «товар». Там, не снижая скорости, обезумевший водитель снёс два десятка ларьков и овощных палаток, врезавшись в конечном итоге в бетонную опору здания крытого рынка. Результат: 8 трупов, 17 раненых и искалеченных. Горе-водилу не смогли даже извлечь из сплющенной кабины – нечего извлекать было. Ясное дело, понаехали комиссии из Минобороны, из округа – комполка сняли, замполита – на пенсию, ротный звёздочку потерял с партбилетом впридачу. А что толку, людей-то не вернёшь...

Лет шесть-семь после дембеля не курил Миша «план», не говоря уже о большем – не тянуло. Несмотря на работу нервную и, местами, весьма опасную, даже выпивал с друзьями редко и то понемногу. Ну нет у человека потребности стресс снимать, что ж поделаешь, бывает.

Где-то, как-то попробовал, шутки ради. «Я уколов не боюсь, если надо уколюсь».

- ...Ага, ну?

- Да, вроде, ничего не чувствую... подожди... что это?!

Угол, в котором только что стоял телевизор, начал отдаляться, стены раскрылись как книга, и комнату мгновенно наполнил ослепительный свет. Диван закачался, да был это уже и не диван вовсе, а узкая лодка - то ли индейская пирога, то ли венецианская гондола, и несла она его по жёлтой реке, по обоим берегам которой стояли худые узкоглазые люди в соломенных конусообразных шляпах и, сложив ладони у впалых грудей, кланялись ему, обнажая в улыбках крупные, выдающиеся вперёд зубы. Реку с китайцами сменил экран, вспыхнувший сверху, причём был он огромным, занимающим весь потолок. Какие-то невероятных расцветок экзотические цветы, затем вытекающая из жерла вулкана раскалённая лава с рассыпающимися, казалось, прямо на него искрами, потом кадры из американских мультфильмов, где кровожадные монстры пожирали друг друга и, наконец, тишина, исчезновение экрана и белый потолок, медленно и неумолимо опускающийся на него. Он пытался выбежать из комнаты, но ни дверей, ни окон не было, упирался руками и ногами в бетонную плиту и кричал...

...Его что-то встряхнуло, шлёпнуло по щекам, заставило поднять онемевшие веки. Перед лицом поплыли лыбящиеся рожи пацанов.

- Ну, братан? А ты не верил! Это тебе не водяру глушить, эфедрон – дело тонкое, для интеллигентов, можно сказать.

Эфедрон, представлявший собой дикую смесь эфедрина, марганца и уксуса, в которую для полноты ощущений добавляли ешё наркотический препарат «Колипсол» действительно давал сильные галлюцинации и одновременно вызывал быстрое привыкание, требуя всё больших доз.

Через месяц он уже «плотно сидел на игле», перейдя на «ширку», хотя и не балующую «картинками», зато дающую ощущение лёгкости, почти невесомости, предельного обострения чувств при вхождении в сладостную, засасывающую всё глубже, нирвану.

Он никогда не делал ничего в жизни наполовину. Не останавливался на полпути. «Любить так любить, гулять так гулять, стрелять так стрелять». Он был так устроен. И сейчас, сорвавшись в штопор, он стремительно нёсся навстречу земле, благо, набор высоты позволял. Пока ещё позволял...

Вследствие резко изменившегося образа жизни у него начались проблемы с партнёрами. Всё чаще он опаздывал, а то и вовсе забывал о деловых встречах. Иной раз вспоминал, но был просто физически не в состоянии куда-то идти или ехать. Он стал всё реже бывать дома, участились скандалы с женой.

Однажды, вернувшись после трёхдневного загула, Миша, не заходя к себе, ввалился к родителям. Покрасневшие глаза матери неприятно кольнули.

- Ну, что? - стараясь смотреть в сторону, буркнул он.

- Тётя Бетя умирает. Просила тебя зайти. Он рванул на второй этаж, чуть не сбив с ног, выходящую из квартиры медсестру.

- Простите, пожалуйста, - Миша с надеждой смотрел на неё.

- Она спит, - женщина потёрла ушибленное плечо, - не надо её сейчас беспокоить.

- Я тихонько, только посмотрю, - Миша на цыпочках вошёл в квартиру. Тётя Бетя лежала в своей спальне, сложив поверх одеяла тоненькие иссохшие руки, полуприкрыв голубоватые невидящие глаза и, казалось, не дышала.

Миша простоял в растерянности пару минут, хотел уже броситься вслед за ушедшей медсестрой, когда тётя Бетя слабо позвала:

- Подойди, Мойшеле. Он вздрогнул, подошёл и, сев на табурет, взял в свои руки почти невесомую прохладную кисть с прозрачной кожей. Никто, кроме неё, не называл его так.

- Я ждала тебя, Мойшеле. Не могла уйти, не попрощавшись с тобой. Он проглотил комок, попытался придать голосу бодрость:

- Вы мне это бросьте, тётя Бетя. Тоже придумали. Вы до 120 доживите, а там посмотрим. А хотите, я Вам сейчас клубники свежей принесу, целое ведро, и мы её с сахаром, со взбитыми сливками, как раньше, а? – он вскочил на ноги.

- Нет, - она едва шевельнула пальцами, - не надо. Просто посиди.

- Помнишь, - продолжала она, - как ты бегал ко мне тайком за соевыми батончиками? А бабушка узнала и ругала тебя, называла попрошайкой? Она очень любила тебя, как никого другого на свете. Я завидовала ей, по-хорошему... Б-г не дал мне своих детей, и ты всегда был мне как внук... Она попросила пить, и Миша, бережно приподняв её вместе с подушкой, поднёс к впалому рту стакан.

- У тебя доброе сердце...

- Что Вы знаете, тётя Бетя, - чуть слышно выдохнул он.

- Я давно живу на этом свете и кое-что научилась различать... В тебе есть то, чему многие люди не могут научиться за всю жизнь – умению отдавать. Отдавать и сострадать – это почти одно и тоже... Теперь иди.. – она выпустила его руку.

- Мойшеле! Он обернулся в дверях.

- Не забудь, каждая наша мицва учитывается на Небесах. Миша пристально посмотрел на неё.

- И каждая настоящая мицва к нам обязательно возвращается.

...Похороны тёти Бети Миша организовывал сам. Он проконсультировался с недавно приехавшим в город раввином из Америки и неделю сидел «шиву», соблюдая траур как по близкому родственнику.

Во время траурной недели он не выходил из дома, почти не ел, сидел в носках на полу и думал. За тридцать лет его жизни это был первый раз, когда он смог остановиться и спокойно подумать.

О времени, которое уже не вернёшь. О судьбе, которую не обманешь. О жизни. О смерти.

Он вспоминал тётю Бетю, предоставившую ему самим своим уходом эту возможность подумать и размышлял о её последних словах. И ещё он решил завязать с наркотой.

А буквально через несколько дней в страшной автокатастрофе разбились двое Мишиных ребят, с которыми он был дружен с детства. Миша не выдержал, сорвался и... всё вернулось на круги своя. Он стал колоться ещё больше, чем прежде, употреблял уже всё подряд, не брезгуя нестерильной посудой и шприцами и не чураясь совсем уж «левых» компаний.

...Беда была недалеко, её можно было учуять, разглядеть, почти что дотронуться, и он, несомненно, вовремя распознал бы её, и принял меры, если бы не проклятая «дурь». Ведь не раз бывали ситуации, когда он успевал среагировать в последний момент и увернуться от удара, или нанести встречный, или залечь на дно. Сейчас же он отмахнулся даже от предупреждающего звонка подполковника из райотдела, и не потому что не поверил (деталей тот сам толком не знал), а потому, что не хотел думать ни о чём, да и было ему, в сущности, тогда всё равно.

В то утро он проснулся непривычно рано, потянулся за сигаретами, со злостью скомкал пустую пачку, поворочался ещё с четверть часа, пока желание курить не пересилило лень, и, проклиная всё на свете, поплёлся на улицу, к находящемуся в двух шагах от дома бывшему киоску «Союзпечати», в котором теперь можно было приобрести всё что душе угодно: от поддельного французского коньяка до настоящих американских долларов (что особо не афишировалось, но все и так знали).

Выйдя из подъезда, Миша не обратил внимания на троих парней в одинаковых тренировочных костюмах, разминавшихся на углу. Он уже подходил к киоску, на ходу отсчитывая деньги, когда поравнявшиеся с ним парни сбили его с ног, защёлкнули руки в «браслеты», бросили в открывшуюся заднюю дверь резко затормозившей «девятки», прыгнули в машину сами и умчались. Вся операция захвата заняла не больше десяти секунд. Профессионально. Чисто.

Зажатому в салоне между двумя «спортсменами» Мише сразу натянули на лицо вязаную лыжную шапочку.

- Ну, вы прям как в кино, мужики, - ухмыльнулся Миша, лихорадочно соображая, куда же его везут.

- Один поворот направо... второй... светофор... пересекли центральный проспект... Нет, не в райотдел – это точно, да и Лёха-подполковник знал бы... Ещё поворот, брусчатка... Стоп! А может, и не менты это вовсе? Если бандиты из конкурирующей группировки, дело принимало нехороший оборот. Сейчас отмороженных развелось до хрена и больше. Этим ничего не стоило вывезти в лес и... Ладно, не паникуем, приедем – разберёмся.

Ситуация прояснилась уже через полчаса. Мишу задержала антитеррористическая группа СБУ – украинская «Альфа». Капитан-гэбист объявил, что Миша обвиняется по целой куче статей: начиная от захвата заложников и заканчивая подделкой важных документов. Миша поинтересовался, не готовил ли он покушение на президента страны, а заодно и на Папу Римского. Гэбист ответил, что в том месте, куда задержанного вскоре доставят, шутить ему уже не придётся, а он, в свою очередь, постарается отбить у него чувство юмора в течение ближайшей пары часов. Впрочем... если они смогут договориться, то серьёзных неприятностей, пожалуй, можно будет избежать.

Услышав сумму в 100 тысяч долларов, Миша расхохотался капитану в лицо и сказал, что за такие бабки его антитеррористическая банда должна лет десять работать в его, Мишиной, личной охране, да и то неизвестно, согласится ли он их нанять. Кроме того, у него сейчас финансовые затруднения и поэтому капитан может с успехом поцеловать его в одно место.

После этого началась пытка. Они били его пластиковой бутылкой, наполненной водой по затылку, время от времени спрашивая, не передумал ли он. Через 12 часов в полубессознательном состоянии Мишу выволокли во двор, бросили в машину и отвезли в изолятор временного содержания, бывшую КПЗ. Тюремный врач, проводивший освидетельствование, мельком взглянул на распространившуюся уже на всю Мишину шею гематому и сказал, что ничего страшного нет, упал, наверное, где-то, ударился, бывает.

Вскоре Мишу перестали слушаться ноги. Он передвигался, держась руками за стены, опираясь на кого-то из сокамерников или, отправляясь на допрос, на конвоиров. С руками тоже происходило что-то неладное: пальцы почти не сгибались, написание нескольких слов превращалось в целую проблему.

...Уже после освобождения, получив на руки полуторастраничный диагноз, Миша узнал, что удары по затылку повредили что-то в мозжечке, отвечающее за конечности. А пожилой врач с бородкой, похожий на доктора Айболита, добавил, что ему ещё крупно повезло, потому как, если бы не наркотик, под воздействием которого Миша находился в то утро, не сидеть бы ему сейчас на этом стуле и не держать, написанный докторскими каракулями диагноз.

В тюрьму Миша попал «крытую», усиленный режим. Публика разномастная: от убийц до завшивленных бомжей, подсаживавшихся на зиму на казённые харчи с крышей над головой, если места на теплотрассе не хватило. Разобьёт камнем витрину какую и сдаётся родной милиции – пока следствие, туда-сюда, вот и перезимовали.

В камере на 15 квадратных метрах сидело шесть человек. Бывало, когда приходили большие этапы, в камеру набивалось до восемнадцати заключённых. Спали тогда строго по очереди – в три смены по шесть человек. Поспал, встал, свернул свой матрац – следующий.

С самого начала заключения Миша во второй раз в жизни решил завязать с наркотиками. Сейчас – или никогда. И хотя за деньги достать в тюрьме можно было всё что угодно, несмотря на мучительную, продолжавшуюся почти три недели ломку, слово, данное самому себе, он на сей раз сдержал.

Переносить заключение бывает тяжело и абсолютно здоровому человеку, что уж говорить про Мишу. Да ещё, как назло, от мерзкого питания у него обострилась застарелая язва двенадцатиперстной кишки. Боли мучили иногда так, что он не мог спать всю ночь, лежал, стиснув зубы, чтобы не стонать, а утром, как обычно, шутил, балагурил, развлекая товарищей по несчастью анекдотами и разными байками, запас которых у него никогда не иссякал.

Когда на Украине окончательно отменили смертную казнь, в их тюрьму стало прибывать значительно больше этапов с приговорёнными к пожизненному заключению. Напуганный начальник тюрьмы отдал команду: «убивать этапы», что означало – сразу жёстко ставить новоприбывших на место. Блатных избивали до полусмерти, калечили безо всякой причины, по одному лишь факту сурового приговора и принадлежности к зэковской элите.

Сам потерявший здоровье в гэбистской мясорубке, Миша не стал молчать. Не относясь кастово к «ворам» и зная, чем обычно заканчиваются конфликты с администрацией, он всё же подбил сокамерников на написание протеста, пригрозив, в случае продолжения беспредела, объявить голодовку. После того, как по истечении трёх дней ответа на письмо не последовало, шесть мисок в их камере остались за завтраком нетронутыми.

Через пару часов в «хату» ворвались несколько охранников, схватили Мишу и ещё одного парня, и бросили в карцер. Вечером ему вновь принесли еду и, получив отказ, избили киянками – деревянными молотками, которые он помнил по урокам труда в школе.

Голодал он неделю. Затем его вернули в общую камеру, где он узнал, что «убивание этапов» прекратилось. Маленькая победа в заведомо невыигрываемой войне.

Следствие по Мишиному делу было проведено в рекордно короткие сроки. Суд общей юрисдикции, достойный преемник «самого гуманного суда в мире», не тратя времени на лишние заседания, по-быстрому влепил ему девять лет. Приговор был чудовищен в своей несправедливости. А несправедливости Миша не переносил.

Его адвокат сразу подал на апелляцию. Абсурдность обвинения была столь очевидна, что Мише казалось, им не составит труда переубедить суд, хотя адвокат и выражал серьёзные сомнения.

Ему рассказали потом, что была такая установка сверху на проведение показательных процессов по терроризму, рэкету и вообще организованной преступности. Судьба того, кто попадал в поле зрения органов была практически предрешена.

Короче, повторный суд оставил приговор без изменения. Тут было отчего впасть в отчаяние. Девять лет, при ухудшающемся состоянии здоровья (а с чего бы ему в лагере улучшиться?) и упрямом, бескомпромисном характере оставляли немного шансов дожить до освобождения.

Миша твёрдо решил бороться за отмену приговора. Адвокат предлагал признать себя виновным примерно в половине пунктов обвинения – он сменил адвоката. Месяц за месяцем перечитывал он тома обвинения, перелопачивал горы бумаги, находя новые слабые места в наскоро состряпанном деле. Он замучил нового адвоката бесконечными изменениями формулировок в его речи. Не спал ночами, прокручивая в голове возможные новые аргументы прокурора и контраргументы защиты.

К новому суду он пришёл предельно собранным и готовым сражаться вплоть до оправдательного приговора. Некоторый оптимизм внушала замена судьи: вместо ушедшей на пенсию старой ведьмы, лепившей сроки ещё при Вышинском, в дубовом кресле с трезубцем на высокой спинке сидел молодой симпатичный парень, вчерашний выпускник юридического факультета столичного университета.

Заседания проходили нелегко, прокурор напирал на участие в организованной преступной группировке, пытался приплести употребление наркотиков. Последнее судья решительно отмёл, как не имеющее отношения к делу. В конечном итоге Мишу признали виновным по статьям о вымогательстве, ещё в паре менее значительных эпизодов, что, в связи с ужесточением закона о борьбе с организованной преступностью потянуло на пять с половиной лет. Однако, как отбывший под следствием более половины данного срока, Миша попадал под амнистию.

Его освободили из зала суда. Он пробыл в заключении ровно 3 года и 1 месяц. Свобода встретила его унылым осенним дождём, нахальными жирными голубями, обгаживающими зеленовато-бронзового вождя мирового пролетариата, возвышающегося на таком же изгаженном постаменте прямо перед зданием горсуда, и шикарной «семёркой» «BMW», пронесшейся мимо, обдав его с прижавшимися к нему по бокам измученно-счастливыми родителями с ног до головы липкой грязью.

Жена с родителями не приехала. Она ушла от него около года назад, оформив официально развод. Сейчас у неё была новая семья, родившийся пару недель назад ребёнок, и жили они вместе со старшей, их общей с Мишей, дочерью в той же, купленной им на её имя квартире, на одной лестничной площадке с родителями.

Всё это время Миша ничего не знал. Лишь в поезде, подъезжая к родному городу, родители решились сказать ему правду. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Ни одного вопроса он больше не задал. Поднявшись на свой этаж, он вошёл в родительскую квартиру даже не взглянув на дверь, собственноручно обитую несколько лет назад коричневым дермантином.

Когда-то он дал ей многое, вытащив из нищеты молдавской деревни, обеспечив тем, о чём её подруги могли лишь мечтать. Его родители не чаяли в ней души, относились как к родной дочке, поддерживая и помогая во всём.

Он старался не осуждать её. То, что пришлось ей вынести за время его бандитского прошлого, бесчисленных загулов, употребления наркотиков, наконец, тюрьмы, из которой никто не знал, выйдет ли он вообще, и вправду, выдержала бы не каждая. Или не каждая бы ушла?

Так или иначе, но встречая её почти каждый день во дворе, он улыбался, о чём-то непринуждённо болтал, как с хорошей старой знакомой. Никто и никогда не слышал от него слов обиды и горечи, никто не подозревал, что на самом деле творилось в его душе. Видеть её, такую же молодую и цветущую как прежде, сравнивая её со своим отражением в зеркале, было мукой, не первым и, увы, не последним ударом, нанесенным ему безжалостной и непреклонной судьбой.

...Первая неделя после освобождения превратилась в сплошную «неделю открытых дверей». Приходили друзья и знакомые, родственники и соседи, люди, с которыми где-то пересекался или чем-то когда-то помог. Телефон приходилось время от времени отключать для того, чтобы могли позвонить, находящиеся на параллельной линии соседи.

Миша был приятно удивлён – он не ожидал, что такое количество людей через три года вспомнит о нём. Он не особо расстраивался даже тогда, когда очередной гость, начав с порога приветственную тираду, осекался на полуслове, увидев, с трудом поднимающегося ему навстречу Мишу.

Как обычно отшучивался: «Морщины подтянем, седину закрасим, ноги подлечим, в крайнем случае – новые купим.» В разговорах с друзьями, бывшими компаньонами осторожно зондировал почву насчёт возможностей нового бизнеса, давая в то же время чётко понять, что с криминалом он завязал – одного срока с него достаточно. Его хлопали по плечам, говорили, чтоб не забивал себе раньше времени голову делами, отдыхал, набирал форму, а там, гляди, что-то придумается. Ну, а если бабки нужны, так это нет проблем, без вопросов.

Миша, не привыкший к отсутствию денег в принципе, снова отшучивался, что в тюрьме ему год за три, как на Севере шёл, плюс в саду сундук с золотом-бриллиантами зарыт, так что беспокоиться за него не надо, всё «окэй».

Денег у него не было. Вообще. С трудом собрав бессчётное количество справок, удалось выбить инвалидность. Триста с копейками гривен – 70 долларов. Хлеба с молоком купить – на сигареты уже не оставалось. Чем платить за импортные лекарства, которых ему выписали целую кучу – вопрос риторический.

Миша подумал, что если бы все те деньги, которые он в своё время раздал, раздарил, разугощал в ресторанах были бы положены в нормальный зарубежный банк, он сейчас скромно, но безбедно мог бы существовать на одни проценты. Впрочем, что было бы, если бы... Жить надо настоящим, и прорываться вперёд, стиснув зубы. Тем более, что другого выхода у него всё равно нет.

И снова, опираясь на палочку, присаживаясь каждые пару сотен метров на скамейки, он обходил офисы и магазины старых знакомых. И снова слышал предложения подождать, и жалобы на тяжело идущий бизнес, и бесконечные заверения в дружбе и готовности помочь, только вот не сейчас, а недели так через три-четыре, и приходить самому не обязательно, они позвонят, какой разговор...

Он возвращался домой бледный, ни слова не говоря, закрывался в своей комнате. Родители не спрашивали ни о чём, что уж там говорить, и так ясно. Очень боялись, чтобы опять не начались наркотики, но это он решил для себя твёрдо.

Расклад получался такой. «Чистые» бизнесмены видели в нём бандита и наркомана, отмотавшего срок. Бандиты, вроде бы, принимали за своего, но связываться с ними означало вновь рисковать свободой, а то и головой, чего он решительно не хотел. К тому же, и тем и другим не нужен был в работе фактический инвалид.

Последней каплей стал отказ бывшего одноклассника, которого Миша когда-то вытащил из-под «наезда» криворожских гастролёров, одолжить сто гривен. Спокойно глядя на Мишу, тот сообщил, что сам сейчас без копейки, потому как погашение кредитов за дом и новую «восьмёрку» «Ауди» сжирают всю прибыль. При этом Миша имел в своё время долю в подобном бизнесе и знал, какую прибыль снимает одноклассник с двух раскрученных супермаркетов в центре города и ещё трёх в новых микрорайонах. Он просил одолжить на неделю жалкие сто гривен!

Стиснув побелевшими пальцами палку, Миша повернулся и медленно пошёл прочь.

- Эй, подожди! Может, по пивку? Поехали, я угощаю. Миша обернулся и посмотрел ему в глаза. Взгляд его был страшен.

- Ну, как знаешь, - бывший одноклассник торопливо сел в машину и рванул с места.

Здоровье, между тем, ухудшалось. То, чему в тюрьме он не придавал значения, расчитывая подлечиться на свободе, оказалось намного серьёзнее. Особенно тяжело было зимой – в холод ноги почти совсем отказывали. Он с трудом осиливал три лестничных пролёта. Без палочки мог передвигаться только по квартире, держась за стены. Весной стало полегче ходить, зато вновь обострилась язва. Пришлось госпитализироваться. В больнице он лежал в последний раз лет пятнадцать назад с аппендицитом, поэтому увиденное там потрясло даже его, которого уже ничто, казалось, не могло удивить.

Если раньше при выписке было принято благодарить коньяком-шампанским лечащего врача и конфетами – медсестёр, то сейчас нужно было приходить со своим постельным бельём, своими лекарствами, своими продуктами, платить буквально за каждую манипуляцию и процедуру. А если, не дай Б-г, нужна была серьёзная операция, оставалось разве что продавать квартиру. Миша сбежал из больницы через несколько дней, соврав родным, что чувствует себя намного лучше.

Как ни обидно было это сознавать, он оказался на шее у пенсионеров-родителей. Хорошо ещё, что отец получал воинскую пенсию, надбавку за инвалидность, что-то порядка 1000 гривен в месяц, иначе вообще непонятно, как бы они сводили концы с концами. Но даже всех их пособий и надбавок вместе взятых хватало лишь на питание, да на самые необходимые медикаменты.

Естественным образом, перед Мишей вновь встал вопрос об отъезде. И здесь оказалось, что тот самый запасной аэродром, казавшийся десять лет назад сверхнадёжным, неожиданно сменил свою дислокацию.

Германия перестала принимать евреев. Теоретическое право на въезд туда сохранялось для людей не старше 45 лет, по приглашению местной еврейской общины и, главное, имеющих гарантированное рабочее место. Это при 4 миллионах-то безработных немцев!

Фиктивный брак в Америке тоже, разумеется, ушёл в небытие.

Оставался Израиль. Родина. Он подал, как положено, все документы и через два месяца получил отказ с какой-то невразумительной формулировкой. Миша не верил своим глазам. Израиль, принимавший по «Закону о возвращении» публику, у которой вообще непонятно, кто был в роду еврей, не говоря уже о просто купивших документы и не особо скрывавших это; Израиль, в котором благодаря стремлению СОХНУТа заполучить побольше людей любой ценой появились русские группы неонацистов (!), отказывал во въезде ему, чистокровному еврею со всех сторон.

Родители строили предположения, не связано ли это с тюрьмой и наркотиками, безуспешно пытались вспомнить аналогичные случаи отказов, а жутко разозлившийся Миша собрался жаловаться в Европейский Суд по правам человека в Страсбурге.

На самом же деле отказ Израиля в приёме ничего не менял. Родители, как и в начале перестройки, не хотели никуда ехать. Отцу было уже за восемьдесят, матери чуть меньше, они очень боялись жары и вообще перемены мест. А оставлять их здесь Миша никак не мог.

Он отдал бы сейчас всё, чтобы только вернуть здоровье, ну, хотя бы встать на ноги. Впрочем, для того чтобы отдавать, нужно было что-то иметь. А так: нет здоровья – нет работы; нет работы – нет денег; нет денег – нет возможности лечиться. Замкнутый круг.

Однажды сосед рассказал ему о своём знакомом, которого наполовину парализовало после инсульта. Ему нашли врача, который за несколько месяцев поправил его так, что сейчас этот человек бегает по утрам.

Миша сначала не поверил. Однако, мысль о чудо-целителе не выходила из головы и через неделю он попросил у соседа адрес излечённого знакомого.

...Дверь открыл сухощавый седой человек, выглядящий моложе своих шестидесяти лет. О перенесённом инсульте напоминала только временами подёргивающаяся левая щека. К рассказу соседа он добавил, что доктор этот имеет свою клинику в Запорожье, в лечении использует комплекс лекарственных препаратов, методы нетрадиционной медицины, фитотерапию, гипноз, массаж и действительно добивается фантастических результатов в большинстве случаев.

В тот же день Миша позвонил и записался на приём. Пожилой, немного усталый врач в белой рубашке с закатанными до локтей рукавами долго изучал Мишину историю болезни. При этом он то хмурил брови, то удовлетворённо хмыкал, почёсывая остро заточенным карандашом за ухом, то сдвигал на лоб очки, поднося бумагу совсем близко к глазам, пытаясь прочесть что-то уж совсем неразборчиво написанное своими коллегами.

В конце концов он швырнул папку на стол, порывисто встал и приказал Мише раздеться. Минут пятнадцать он вертел его как куклу своими сильными руками, переворачивая со спины на живот, заставляя делать наклоны, сгибать ноги в коленях и, завершая осмотр, нажал где-то в области поясницы так, что Миша только охнул.

- Значит, так, - доктор снова опустился в своё вертящееся кресло. – Вернуть тебе здоровье на 100% не смогу – я не Г-сподь Б-г. Но на ноги ты встанешь, ходить без палочки сможешь, руки тоже будут работать нормально. Курс лечения продлится от полутора до двух месяцев, каждый день с девяти утра до часу, два часа на обед и отдых, и потом до шести вечера. Питание и проживание

– у нас в центре. Стоимость лечения – 5 тысяч долларов.

- Сколько?! – выдохнул Миша. Доктор снял очки, потёр большим и указательным пальцами переносицу.

- У меня в приёмной сейчас сидят десять или пятнадцать пациентов. Почти все старики, неработающие инвалиды. И так каждый день. Мы не получаем ничего от государства и не имеем богатых спонсоров. Он отвернулся к окну.

- Я не смогу лечить тебя бесплатно, сынок. Постарайся найти деньги.

Вернувшись домой, Миша созвал семейный совет. Он так давно был самостоятелен, что привычка жить своим умом стала буквально его второй натурой. Сейчас он нуждался в совете. Количество народных целителей, колдунов и прочих экстрасенсов, якобы творящих чудеса и излечивающих от любых болезней, возросло со времён передач Кашпировского и Чумака во много раз. Миша лично знал нескольких. Все они были шарлатанами с хорошо подвешенными языками и отсутствием медицинского образования.

Совсем другое дело этот доктор. Суть даже не в учёной степени и многочисленных дипломах, развешенных в его кабинете. И не в стерильной чистоте центра, импортной аппаратуре и приветливости квалифицированного персонала, что разительно отличалось от нищеты и убогости государственных больниц. От него веяло надёжностью, уверенностью в том, что будет так, как он сказал и не иначе. Наверное, это было ещё и самовнушение, но и оно, как известно, очень важно для победы над болезнью.

Обо всём этом Миша говорил с родителями и получил их одобрение. Только вот с деньгами они помочь не могли. Вновь и вновь перебирал он в уме состоятельных знакомых, перелистывал старые записные книжки, обивал пороги. Он просил в долг, обещал отработать и вернуть с процентами, как только встанет на ноги. Безрезультатно.

Как-то вечером зазвонил телефон. Этот голос, с еврейской интонацией растягивающий слова, он узнал сразу. Голос принадлежал другу, давно уехавшему в Германию и не объявлявшемуся с тех пор. Когда-то они хорошо дружили, у них была такая тёплая еврейская компания, которая потом, конечно, распалась, когда все разъехались по разным странам. Друг, в отличие от Миши, прожившего почти всю жизнь дома, имел непреодолимую тягу к перемене мест, учился в разных городах, но, приезжая домой, всегда первым делом мчался к Мише. Его молчание на протяжении стольких лет было непонятным, хотя Миша и верил, что раньше или позже тот объявится.

Он вспоминал, как друг перед отъездом уговаривал его ехать с ним, пока были ещё годными анкеты, как-будто чувствовал неладное. Миша отвечал, что делать там ему нечего, потому как специальности у него толком никакой нет, а сидеть на «социале» или работать таксистом – не для него.

Друг рассказал, что жизнь его в Германии сложилась не ахти как успешно: семья распалась (что в эммиграции дело обычное), сейчас вновь женат, маленький ребёнок, карьеры не сделал, хотя немало учился и здесь, перебивается случайными заработками. Всегда интересуясь своими еврейскими корнями, в Германии он пришёл к иудаизму и, в меру возможностей, старается соблюдать традицию. Он рассказывал о спокойной, размеренной, скучноватой жизни в благополучной стране. Об отсутствии того, чего не купишь за деньги – живого общения с близкими по духу людьми. Единственный настоящий друг, который у него здесь был, уехал в Москву, став там крутым бизнесменом.

Миша говорил долго. Всё что накопилось в нём за эти годы, всё что наболело, отболело и продолжало болеть, выплёскивал он в молчащую телефонную трубку. Это не было желанием поплакаться в жилетку или стремлением облегчить душу. Он говорил с человеком, который всегда его понимал, перед которым не надо было рисоваться и пытаться казаться лучше, чем ты есть на самом деле.

Молчание друга было красноречивее всяких слов. У Миши даже мелькнула мысль о том, что если бы он сейчас вообще ничего не говорил, друг бы его понял.

В эту ночь он впервые за несколько месяцев крепко и без сновидений спал.

...В окне бился шмель. Монотонно жужжа, он кружил вокруг люстры, с разгона ударялся о стекло, переползал до верхнего края оконной рамы и вновь отлетал, возобновляя бесплодные попытки вылететь в закрытое окно.

Миша лежал на диване, безучастно глядя перед собой. Сегодня он получил отказ от одной крупной фирмы, куда очень надеялся устроиться вахтёром. Выхода больше не было. Круг замкнулся.

Он подумал о своём сходстве со шмелём. Сколько же ему ещё биться в это непробиваемое стекло судьбы? Перевёл взгляд на потолок, из которого торчал здоровенный крюк, на котором висела когда-то боксёрская груша – он занимался в молодости.

- Пожалуй, выдержит... Раз – и дело с концом, отмучился... Что ж всё так быстро... и глупо..?

С трудом поднялся, дотянулся до верхнего шпингалета, с треском распахнул рассохшуюся оконную раму.

- Хоть ты живи. Шмель с благодарным гудением вылетел из комнаты и через пару секунд скрылся за фасадом соседнего дома. В этот же момент раздался странный звук.

Это не был ни телефонный звонок, ни дверной. Миша растерянно оглянулся. Ничего издающего подобную трель в комнате не было. Заглянул под диван, под стол, похлопал себя по карманам. Что за чертовщина! Выдвинул верхний ящик комода – ах, вот оно что!

На стопке белья лежал мобильный телефон, подаренный ему знакомым после освобождения. Миша никогда им не пользовался (дорого!), хотя и давал многим на всякий случай номер, на который тоже никто не звонил. Сейчас на дисплее светилась стрелка, означающая получение нового SMS-сообщения. Неслушающимися пальцами он с трудом нажал маленькую кнопку:

«Привет, Миша. Ты меня не знаешь. Номер твоего мобильника мне дал наш общий друг из Германии. Он рассказал, что тебе сейчас тяжело и нужны деньги на лечение. У меня, благодарение Вс-вышнему, есть возможность помочь. Перевод ты получишь, надеюсь, уже сегодня. Пожалуйста, не надо меня благодарить. Спасибо тебе за то, что дал мне возможность сделать мицву. Наверняка, ты сделал немало мицв в своей жизни – теперь одна из них возвращается. Счастливо.»

Не до конца понимая смысл прочитанного, он вертел в руках телефон. В дверь позвонили. На пороге стоял их старый почтальон дядя Паша и протягивал квитанцию перевода.

Марк Ингер, 28 июля 2007 года

Вернуться назад!


"Stolpersteine" (рассказ)

Вообще-то, эту работу я не хотел. Кто ж знал, что так трудно окажется найти место по новой специальности. Вроде, и профессия востребованная, и конъюнктура на рынке труда улучшилась, а вот не берут и всё. Пришлось соглашаться на первое попавшееся предложение.

Да, я же не представился. Я – еврей. Обычный еврей, ничем не примечательный. Ну, может, только тем, что я – бывший советский еврей, а теперь в Германии живу. Хотя и в этом ничего особенного нет, потому что нас таких сюда уже больше ста тысяч приехало, и ещё столько же неевреев с собой привезли. Но это к делу не относится. Знаю, некоторые нас осуждают, в Германию приехавших.

Я так думаю. Еврейская страна у нас одна – это факт. А нееврейских, в которых наши люди на хороший кусок хлеба с маслом, а некоторые даже с икрой, имеют, с десяток наберётся. И многие в эти нееврейские страны из других нееврейских приехали, а кое-кто, даже из еврейской, транзитом пожаловал. Так кого же, спрашивается, осуждать?

Если вы меня спросите, я вам отвечу: никого не надо. Пусть живут, где кому нравится. Но я человек простой, могу и ошибаться.

Что же прошлого Германии касается, так я об этом как раз и рассказать хотел. Вы знаете, что такое «Stolpersteine»? Никогда не слышали? Я тоже до недавнего времени не знал. Переводится это слово с немецкого как «камни преткновения». Немцы вообще любят длинные слова. В нашем языке – 2-3 слова, а в немецком одно. Язык сломаешь.

Правда, я уже привык – больше десяти лет как-никак здесь. Про «Stolpersteine» я недавно узнал. Прочитал в русской газете, что есть такой немец-энтузиаст (жаль, забыл его имя), который память репрессированных и убитых немецких евреев увековечить решил. Он узнаёт адреса, где эти люди жили (в Германии с архивами и тогда, и сейчас порядок), изготавливает небольшие, 10х10 сантиметров, латунные таблички, на которых выгравированы: имя, фамилия, год рождения, смерти и место депортации. Таблички эти он с разрешения муниципалитетов вмуровывает в тротуар перед домами, в которых жили погибшие евреи. Лучше было бы, конечно, их в стены домов вмуровывать, но здания все – частная собственность, и многие хозява не разрешат.

А название – «камни преткновения» - по-моему, точное: шёл мимо, спешил и вдруг, споткнулся как бы, и замер, о заботах своих позабыл. Не знаю, как с другими, со мной лично так и было.

Работа моя новая оказалась в самом центре района, который до войны считался еврейским. Я, конечно, об этом слышал, но никогда толком здесь не бывал. Трудиться мне пришлось прямо напротив здания общинного центра, бывшей Талмуд-Торы школы, которое городские власти недавно вернули евреям.

Собираюсь в первый раз на работу, приехал заранее, времени навалом, иду себе потихоньку от метро, местность осматриваю. Здания кругом старинные, по 100 лет и больше, типа наших «сталинских», только отреставрированные все, чистенькие, любо-дорого глядеть. Чтобы штукатурка где отбита была или трещины в стенах – Б-же упаси. Белья, на балконах развешенного, тоже нет. И иностранцев мало. В Германии если иностранцев мало – это или деревня или квартплаты высокие.

Любуюсь я, значит, архитектурой старинной, она, кстати, по-немецки «Jugendstil» называется. Jugend – это молодёжь, Stil – он и есть стиль. Домам по сто лет, а они – молодёжный стиль. Забавно.

Тут, чувствую, дёргает меня кто-то за рукав. Возвращаюсь, буквально, с небес на землю, гляжу - старушка махонькая такая, как нахохлившийся воробей на меня наскакивает.

- Вы что, - говорит, - молодой человек, не видите, где стоите?

- А где я стою? – простодушно так спрашиваю и вокруг себя оглядываюсь.

- Да Вы не по сторонам, Вы под ноги смотрите. Глянул я на землю, Б-же ж ты мой! Таблички латунные с именами, и много так, штук десять. Сразу я вспомнил, что о них читал, и как ужаленный отпрыгнул.

- Извините, - говорю старушке, - засмотрелся, не заметил их.

- В следующий раз будьте внимательнее, это память о людях, - назидательно она мне сказала, и с сознанием выполненного долга пошла – цок-цок каблучки по брусчатке.

Начал я таблички изучать. Три еврейские семьи в этом доме жили. Депортированы в 1941 году, убиты. Через дом ещё две таблички, потом ещё три. Рига, Минск, Терезиенштадт, Аушвиц – география смерти. На одной табличке было указано, что человек погиб в Маутхаузене в апреле 1945. Выходит, несколько дней до освобождения не дожил...

Чуть на работу я не опоздал, вбежал, когда все уже на местах сидели. Вид у меня, наверное, был такой, что начальник отдела спросил, не случилось ли чего.

- Нет, - говорю, - всё в порядке, - а самого аж трясёт.

Я, когда в Израиль приезжал, посетил, конечно, музей «Яд Вашем». Так вот, верите, в том месте, где столько свидетельств нацистских преступлений собрано, такого шока не испытал, как от этих табличек. Может это оттого, что к «Яд Вашему» я , так сказать, морально подготовлен был, а «камни преткновения» неожиданно увидел, не знаю.

Мы перед отъездом в Германию фильм «Список Шиндлера» посмотрели, он только на экраны вышел. Мама, помню, тихо так сказала: «Б-же, куда мы едем». Вот тогда похожее чувство у меня было.

Вообщем, дождался я обеденного перерыва, и скорей на улицу. Теперь уже вверх не смотрю, только под ноги. Евреев, надо сказать, в Германии до войны не так уж и много жило – тысяч 500-600. Немного, если с их вкладом в науку, культуру и искусство сравнивать. Про бизнесменов и врачей с адвокатами и говорить нечего – каждый второй, если не каждый первый. И жили они, соответственно, большей частью в крупных городах.

Но, чтоб так много и компактно! Язык не поворачивается это место гетто назвать. Да, какое гетто – престижный район, сплошь богатые люди. Как тогда было – так и сейчас осталось. Только без евреев... Хотя, может и сейчас кто-то из наших здесь живёт, я не в курсе.

...Так я ходил, с одной улочки в другую сворачивая, заблудился и с обеденного перерыва опоздал. Начальник подозрительно уже на меня посмотрел, правда, ничего не сказал. Постепенно освоился я на новой работе, с заданиями не хуже других справлялся, шеф мной вполне доволен был. В каждый перерыв стал стараться по новому маршруту идти. Первое время у меня постоянно мысль в голове крутилась: «Как по кладбищу хожу». Потом привык, конечно, перестал так болезненно реагировать. Может, это немного странно звучит: я с табличками здороваться начал. Про себя. Как с живыми.

Кстати, таблички эти пробудили во мне интерес к истории немецкого еврейства. А то ведь за столько лет в Германии контактов с местными евреями у нас никаких не было. В синагоге встречаемся: «Здрасьте – здрасьте». Разное воспитание, разный менталитет, чужие люди. Никакого взаимного интереса. А жаль.

...Немецкие евреи ещё в 19-м веке все гражданские права получили. Ну, и, как свойственно евреям, быстро этими правами воспользовались: в университетах выучились, успехов в торговле добились, в искусствах. Только вот равноправие на бумаге, не всегда равноправие в жизни означало. Лечиться у еврейского врача – это с удовольствием, все ж знали, что еврейские врачи – лучшие. А вот в свой круг такого врача допустить – это, извините. Или на банкете, где высшее общество собиралось: за одним столом – немецкая аристократия, за другой – еврея-выкреста определить могли, а уж за последний, где-то возле выхода, еврейского профессора сажали, который от веры своей не отказался.

Но и сами немецкие евреи были хороши. Когда польские евреи в 20-х годах прошлого века начали в Германию приезжать, как их немецкие братья встретили? Стыдились их, носы воротили. Бороды, пейсы, лапсердаки, луком пахнут – кошмар! И говорят на этом жаргоне! Мы тут столько старались, чтоб на немцев походить, а эти понаехали и на нас тень бросают.

Между прочим, большинство сегодняшних немецких евреев являются как раз потомками евреев польских, чудом в концлагерях уцелевших, на Запад от послевоенных погромов в Польше бежавших, да так в Германии и оставшихся. Ирония судьбы.

Надо должное немецким евреям отдать – таких патриотов, какими они были, ещё поискать нужно. Как они эту страну любили, как сражались за неё отважно в Первую мировую! Тут уж с русскими или польскими евреями никакого сравнения нет. Правда, и поводов особых для любви восточноевропейские страны своим евреям не давали.

Про реформизм, 200 лет назад в Германии придуманный, я, честно говоря, даже упоминать не хотел. Мы из Союза известно какими «религиозными» сюда приехали. Но, как ни есть, евреями мы и там оставались. А здесь, кто хотел, по крупицам еврейские знания собирать начал, и в синагогу ходить, и соблюдать что положено. Поэтому когда узнаёшь, что реформисты эти ещё тогда добровольно от большей части еврейского наследия отказались, оторопь берёт. Уж лучше бы они сразу выкрестились, как некоторые, им подобные, и дело с концом. Не было бы у нас сейчас неразберихи, с разными «течениями» в иудаизме связанной, которая только таких евреев как мы с толку сбивает.

Ещё я узнал, что человека, осуществляющего проект «Stolpersteine», зовут Гюнтер Демниг. Он художник, скульптор и борец за восстановление справедливости. А одним из активистов проекта является Петер Гесс, сын того самого Гесса, наци Nr.2, oсуждённого в Нюрнберге к пожизненному заключению. Сын же чувствует моральную ответственность за злодеяния нацистов и помогает увековечить память о погибших евреях. Редкий случай.

Но больше всего мне такой факт покоя не даёт. Когда Гитлер на Польшу напал, вся военная компания меньше чем за месяц закончилась. Не было у польских евреев никаких шансов спастись. В самой же Германии от прихода нацистов к власти в 1933 году и до погромной Хрустальной ночи в 1938, после которой возможность легальной эмиграции для немецких евреев закончилась, больше пяти лет прошло. Не месяц, не пять месяцев, не год – почти шесть лет! И с каждым днём антисемитская политика государства только ужесточалась.

У немецких евреев отняли фабрики, банки, врачебные праксисы, выгнали с госслужбы и университетских кафедр. Их магазины стояли с разбитыми витринами и лишились немецких покупателей. Их дети не имели права посещать немецкие школы. Перед ними закрывались двери театров и кафе. Им просто могли плюнуть на улице в лицо. А они как заведенные продолжали твердить: «Это всё временно. Мы – немцы, нас не тронут».

Примерно половина немецких евреев уехала своевременно из Германии и спаслась. А могли спастись все. Обязаны были спастись.

Знаю, нельзя судить человека, не побывав в его шкуре. Не дай Б-г в ней побывать. Нельзя осуждать тех, кто не может тебе ответить. Только не осуждение это с моей стороны, а боль за них. Крик души.

Однажды, в начале лета, по дороге на работу обратил я внимание на одного старичка, который в кафе сидел. Хозяева кафе, когда погода хорошая, всегда столики на улицу выносят, вот он за крайним и сидел, как раз напротив четырёх табличек. В таких заведениях постоянные клиенты не редкость, особенно пожилые, которым спешить некуда. Некоторых я в лицо уже знал, но этого старичка впервые видел.

Дня три я за ним наблюдал. На работу иду – сидит, с работы – сидит. Всё время один, с неизменной чашкой кофе, за одним и тем же столиком. Если бы одежду не менял, можно было бы подумать, что и не уходит вовсе. Заинтересовал он меня, сам не знаю почему. Ну, сидит себе человек один, эка невидаль, здесь каждый третий старик - одинокий.

Возвращаюсь в конце недели с работы. Обогнали меня ребята-студенты. Кто-то из них, видно, на табличку впереди наступил и с каблука грязь отвалилась. Старичок неспеша из-за своего столика поднялся, платок носовой достал, протёр табличку и платок назад в карман спрятал.

Остановился я рядом и заметил, что возле столика чемодан стоит, а на нём бирка бумажная, такие для сдачи багажа в самолёт к вещам прикрепляют. И фамилия, на бирке аккуратно большими буквами выведенная, та же самая, что и на четырёх табличках на тротуаре! Старичок мой взгляд перехватил, усмехнулся и говорит:

- Расшифровали Вы меня всё-таки, молодец. Смутился я немного: выходит, чересчур пристально его разглядывал.

- Да, Вы не тушуйтесь, я на Вас тоже внимание обратил. Снова, значит, евреи в нашем районе живут. Откуда, думаю, он узнал, что я – еврей, вроде, и не похож. А вслух сказал:

- Я здесь не живу, только работаю.

- Ну, неважно. Посидите со мной пару минут? Видя моё замешательство – я сегодня действительно спешил, он кивнул на чемодан и с просительной ноткой добавил:

- У меня через два часа самолёт, скоро приедет такси, я Вас долго не задержу.

- У Вас хороший немецкий, - сделал он мне комплимент, когда мы сели за столик, – Вы давно в Германии?

- Одиннадцать лет, но до Вашего языка мне всё равно далеко. Мой собеседник развёл руками:

- Я родился здесь, хотя и разговаривал по-немецки, по сути, только первые двенадцать лет жизни. Так что у меня, - он хитро прищурился, - один год преимущества.

- Видите, вон те три окна на втором этаже? Это наши окна. Крайнее слева – наша комната с братом. После войны дом приобрёл новый хозяин, и сейчас на двух средних этажах располагается отель. Когда я приезжаю сюда, заказываю заранее именно этот номер – свою детскую комнату.

- У них у всех, - он кивнул на таблички, - дни рождения в июне. Один я осенью на свет появился. Шутили ещё дома, что я и тут выделиться хотел. Он помолчал.

- Погибли они тоже в июне. Вот я в это время всегда и приезжать стараюсь. Мы проводили взглядом смешную девчушку лет четырёх в нарядном розовом платье и с огромным алым бантом в светлых вьющихся волосах. Через несколько метров она обернулась и помахала нам рукой. Собеседник продолжал:

- Наша семья была среднего достатка: отец работал управляющим небольшой строительной фирмы, мать сидела с тремя детьми дома. Мы все родились здесь. Я очень любил этот район, знал тут каждый двор, каждый закоулок.

Мне запомнился тот день. Отец вёл себя странно, всё время куда-то убегал, а возвращаясь, взволнованно шептал матери что-то на ухо. Вечером приехал дядя и они втроём допоздна сидели в отцовском кабинете, плотно притворив двери. Рано утром отец разбудил меня и сообщил, что я уезжаю, вещи уже собраны. Я никак не мог понять, почему должен уезжать один, а брат с сестрой остаются с родителями, и зачем вообще нужно куда-то ехать. Отец сказал, что это очень важно и у него нет времени объяснять. Я должен пожить пару месяцев в одной хорошей семье, а потом они меня заберут.

Так я оказался в Швеции, где и провёл следующие семь лет своей жизни. Уже в конце 1945 года я получил справку из Международного Красного Креста: мои родители, брат и сестра были расстреляны в Саласпилсе, под Ригой, в 1942 году. Дядя с семьёй погибли годом позже в Освенциме.

Вскоре я уехал в Америку, чтобы навсегда забыть Европу с её кошмарами, войнами и антисемитизмом. Я хотел быть свободным. Свободным от прошлого. В молодости не осознаёшь, что есть вещи, от которых невозможно убежать. Прошлое, оно в тебе, оно -часть тебя, и, пытаясь его из себя изгнать, ты режешь по живому.

Знаете, в последние годы я начал понимать, что мне дорога Германия. Да-да, Вы не ослышались. Можете называть это ностальгией, старческой сентиментальностью или странностями одинокого человека. Я действительно пять лет назад овдовел, а мои дети и внуки живут в разных странах. Но дело не в этом. Приезжая сюда, я дышу воздухом своего детства. Я прожил шестьдесят счастливых лет в Америке, но так дышать я могу только в этом городе... И ещё я могу теперь без содрогания смотреть здесь в глаза людям своего поколения. Наверное, я обрёл душевный покой...

...На освободившемся рядом с нами месте на проезжей части ловко припарковалось такси. Короткостриженный рыжий водитель вопросительно кивнул на чемодан и, получив утвердительный ответ, одной рукой легко забросил его в объёмистый багажник своего «Мерседеса».

- Приходите через год, - улыбнулся мне старик, опуская стекло задней дверцы, - я буду на том же месте, если, конечно, мне будет отпущен ещё один год.

Такси отъехало и в ту же минуту по столику забарабанили крупные капли дождя. Я вскочил, но хозяин кафе предупредительно раскрыл огромный брезентовый зонт, накрыв сразу несколько столиков. Скоротечный летний дождь прекратился так же внезапно, как и начался. Как ни в чём не бывало засияло солнце и через весь небосвод протянулась роскошная переливающаяся яркими цветами радуга.

Омытые дождём, латунные таблички засверкали, отражая солнечные блики, заставляя сощуриться прохожих и посетителей кафе, пытаясь таким, единственно доступным им способом пробудить человеческую память.

Марк Ингер, 2 августа 2007 года

Вернуться назад!


"В жизни всё бывает" (рассказ)

Адику по жизни не везло. Невезение началось с роддома, в котором Адик появился на свет семимесячным. Дежурный врач «обнадёжил» встревоженных родственников в приёмном покое: выжить-то выживет, а вот будет ли всё в порядке с головой – не ручаюсь. С головой вышло всё более или менее нормально, но неприятности преследовали Адика просто по пятам. Вообще-то родители назвали его Ильёй, в честь прадедушки Элиягу, но прозвище Адик приклеилось к нему непонятным образом ещё в детском саду, да так прочно, что даже родные по-другому к нему уже и не обращались. Поэтому, заполняя анкеты, Адик спотыкался уже на первой строчке, вызывая у находившихся рядом незнакомых людей сомнения в его умственных способностях.

В четвёртом классе Адик переболел желтухой, пропустил два месяца и чуть не остался на второй год. В пятом – сломал ногу, прыгая на физкультуре через «коня». В седьмом – попал на учёт в детскую комнату милиции за камень, брошенный соседским мальчишкой в лобовое стекло исполкомовской «Волги», в то время как Адик стоял рядом. Мальчишка исчез с места происшествия быстрее, чем Адик успел сообразить, что произошло. Выдавать товарища Адик не стал, чем заслужил на некоторое время уважение всего двора.

Если все прыгали со второго этажа на выброшенный кем-то матрац, то именно под Адиком из него выскакивала пружина и распарывала штаны вместе с ногой так, что приходилось накладывать швы. Если на танцах объявляли «белый» танец, то самая некрасивая девочка приглашала обязательно Адика, который вынужден был танцевать под насмешливыми взглядами своих товарищей, испытывая к бедной девочке одновременно жалость и ненависть. Если в армии Адик попадал в наряд по роте, то именно ему доставалось убирать туалет.

Родители развелись, когда Адику исполнилось десять лет. Мать вскоре вновь вышла замуж за майора-отставника, отношения с которым у Адика не сложились. Отчим, не то чтобы недолюбливал его, просто как-то не замечал. Адик рос замкнутым, близких друзей не имел. Единственной его страстью были книги. Их он читал запоем, не отдавая предпочтения какому-то определённому жанру. Обращался с книгами бережно и никогда не терял, в отличие от шарфов, ручек, зонтов, перчаток и даже чемодана, который он однажды умудрился забыть в автобусе.

Женился Адик через два месяца после прихода из армии на выпускнице педагогического училища, приехавшей из райцентра и мечтавшей остаться в городе. Брак распался через полгода ввиду «полной интеллектуальной несовместимости», как выразился один знакомый. Второй раз Адик связал себя брачными узами перед самым отъездом в Германию. Мать, скептически относившаяся ко всем немногочисленным девушкам сына, на сей раз только махнула рукой:
- Эта шикса бросит тебя максимум через год после приезда.
- Ты за своим воякой лучше смотри, - буркнул в ответ Адик.
- Майор хоть не собирается никуда уезжать, - флегматично пожала плечами мать. Это была правда. Отчим не хотел уезжать из-за дочери от первого брака, двоих внуков, воинской пенсии, подработки ночным сторожем, и невесть откуда взявшегося патриотизма. Что касается прогноза относительно семейного счастья Адика, то тут мать ошиблась всего на полтора месяца.

Таким образом, Адик остался один, без семьи, без друзей и без иллюзий на своё светлое будущее в отдельно взятой капиталистической стране. При этом нельзя сказать, что Адик безвольно опустил руки. Он пытался учить язык, искал, где только можно, работу. Однако, рок невезения, преследовавший его с самого рождения, не хотел смилостивиться ни на минуту.

Поле, на котором Адик «по-чёрному» собирал спаржу в компании с поляками, боснийцами и неграми за девять марок в час, на третий день работы оцеплялось чиновниками из налоговой службы, поскольку кто-то из соседей проявил бдительность. Полученное из социального ведомства письмо с обещанием в следующий раз снять с довольствия навсегда отбило у Адика тягу к сельскохозяйственной деятельности.

Адик начинал заниматься страховками в общежитии для поздних переселенцев, находившемся в маленьком городке – через несколько месяцев те переезжали в большие города, расторгали договора и заключали новые, в результате чего Адик должен был возвращать полученные от страховой компании гонорары, которые уже ушли на получение водительских прав.

Следуя примеру одного знакомого, Адик купил на одолженные деньги ещё вполне приличную «Мазду» с целью перегона и продажи её на Украине. В Польше его остановили на дороге русские бандиты, избили в ближайшем лесу, отняли 500 марок и помяли машину так, что на Украине не удалось получить за неё и полцены. Одно утешение, впрочем, было – остался живой.

Попытки познакомиться с жещинами «для серьёзных отношений» заканчивались чаще всего на стадии знакомства. Большинство женщин предпочитало серьёзные отношения с мужчинами высокими, со спортивной фигурой и твёрдо стоящими на ногах. У Адика было 1 метр 66 сантиметров роста, начинающий расти живот и худые ноги, на которых он весьма нетвёрдо стоял.

Пессимизм помноженный на хроническое невезение зачастую даёт плачевный результат, выражающийся в алкоголизме или наркомании. К счастью, организм Адика переносил алкоголь в количестве, не превышающем трёх рюмок, а наркотики внушали ему просто мистический страх.

В конечном итоге, Адик махнул на всё рукой, перестал убирать квартиру, брился от случая к случаю и стирал бельё только когда у него не оставалось абсолютно ничего чистого. Целыми днями он валялся на продавленном диване перед телевизором, тупо переключая каналы. Телевизор сгорел через три недели после истечения гарантийного срока, а сумма, в которую обошёлся бы ремонт, лишь немного уступала цене нового. Впрочем, этих денег у Адика всё равно не было. У него были долги, радикулит, нажитый во время подработки на стройке, и полное разочарование в жизни.

В один из слякотных осенних дней Адику позвонил знакомый и предложил сходить в синагогу на праздник, название которого Адик тут же забыл. Вообще-то говоря, в синагоге Адик был за восемь лет один раз, когда их, новоприбывших принимали в члены общины.

Такого количества нарядно одетых людей Адик не видел уже давно. Ему даже стало неловко за свой, приобретённый в «Красном кресте» пиджак, который был ему велик.
- Это что – все верующие? – шёпотом спросил он своего знакомого.
- Ага, такие же как ты, - ухмыльнувшись, ответил тот. Был Суккот, и после б-гослужения всех пригласили на ужин в празднично украшенный шалаш. Адик с удовольствием ел и с неменьшим удовольствием подпевал, стараясь правильно произносить ивритские слова, написанные русскими буквами. Когда почти все разошлись, он робко приблизился к раввину:
- Простите, я хотел бы с Вами поговорить.
- Знаете что, - привeтливо улыбнулся рав, - по понедельникам и четвергам у нас занятия в Бейт-Мидраше. Приходите, там и поговорим.

Так неожиданно для себя Адик стал учиться еврейской традиции. Услышанное в первые недели поразило его. Он, не имевший до того времени ни малейшего понятия о еврейской истории и религии, представлявший свой народ исключительно униженным, забитым и, оглядывавшийся всякий раз при громко произнесённом слове «еврей», открывал для себя неведомый и удивительный мир. Моше, Иегошуа бин Нун, царь Давид, восстание маккавеев, крепость Масада. Перед мысленным взором Адика проходили галереи выдающихся людей, величайших событий, наполненных героизмом и мужеством еврейского народа, с его непоколебимой верой и неистребимым оптимизмом.

Одновременно с историей и традицией Адик учил иврит, и уже через три месяца мог бегло читать. Ещё один большой плюс заключался в том, что он приобрёл настоящих друзей-единомышленников и теперь не чувствовал себя одиноким. Через какое-то время удача улыбнулась ему и в профессиональном плане – его взяли на работу в одно конструкторское бюро техническим референтом. Оклад, правда, дали небольшой, но ведь самое главное – начать работать. Адик боялся признаться самому себе, что замкнутый круг, в котором он находился столько лет, дал трещину, через которую он вот-вот выберется.

...В этот Шабат людей в синагоге было меньше, чем обычно. Но даже если бы их было больше в десять раз, он не мог бы не заметить эту девушку. Её просто нельзя было не заметить. Она была притягательна той красотой, которая отличает, как казалось Адику, именно настоящих сабр – уроженцев Израиля. Иссиня-чёрные волосы, туго стянутые на затылке, несколько резковатые черты лица, ладная фигура, оливковая кожа. А глаза... Нет, он не смог бы описать эти глаза. Он просто хотел смотреть в них, смотреть не отрываясь, как не можешь оторвать взгляд от солнечного заката, линии горизонта на море или от догорающего костра. Несколько раз, встречаясь с ней взглядом, он торопливо отводил глаза; она же реагировала естественно и приветливо улыбалась.

У Адика не хватило смелости подойти к ней, о чём он потом сожалел и целую неделю ходил сам не свой. В следующую пятницу он первым пришёл в синагогу с твёрдым намерением познакомиться с этой девушкой. Однако, она не пришла. Не было её и на б-гослужении в субботу утром. Адик пытался расспрашивать о ней знакомых, но никто ничего определённого сказать не мог. Через несколько дней, когда Адик стоял на автобусной остановке, возвращаясь с работы, кто-то тронул его сзади за плечо и обратился по-английски. Он обернулся и обомлел – это была она. Несколько секунд он изумлённо хлопал ресницами, будучи не в состоянии что-то сказать.
- Шалом, ани самеах лир’отeх (Здравствуйте, рад Вас видеть), - наконец выдавил из себя Адик.
- О, м’дабэр иврит? (Говорите на иврите?)
- Ло, ани корэ б’микцат иврит (Нет, я немного читаю на иврите).
- Коль а-кавод (Почёт и уважение). Впрочем, я нормально говорю по-русски. Меня зовут Шири. А Вас?
- Очень приятно, Адик... то есть Илья... в смысле, Элиягу. Тут они оба расхохотались и напряжение первых минут было снято. Шири хотела посмотреть старый город, и Адик охотно согласился быть её гидом. Они бродили по извилистым, выложенным крупным булыжником, улочкам, заходили в маленькие дворы, сплошь увитые дикорастущим виноградом, и говорили, говорили, говорили...

Шири действительно оказалась саброй. Она родилась через четыре месяца после репатриации её родителей из Союза в Израиль. После окончания школы служила в армии в боевых частях, сейчас училась на последнем курсе университета, писала диплом. Её отец преподавал в Технионе, мать работала врачом. В Германию Шири приехала впервые, в гости к двоюродной тёте. По-русски она говорила без акцента, лишь слегка, на израильский манер, певуче растягивая слова. Они договорились встретится на следующий день и вновь гуляли до полуночи, рассказывая каждый о своей жизни. Только на третий день Адик решился задать вопрос, который мучил его всё это время. Шири одарила его своей белоснежной улыбкой и ответила, что не замужем и жениха тоже нет. Лицо Адика осветилось при этом такой радостью, что ему даже стало неловко.

Неделя промелькнула как один миг. В огромном зале аэропорта Адик чувствовал себя маленьким и беспомощным. Ему не верилось, что она улетает, что завтра он уже не увидит её. Время истекало, скоро должны были объявить посадку. Шири быстро поцеловала его в щеку, легко подхватила дорожную сумку.
- Я приеду к тебе, слышишь, скоро приеду, - крикнул ей вдогонку Адик.
- Шалом, л’хитраот (Досвидания), - помахала рукой из-за барьера Шири.

Через три месяца Адик прилетел в Израиль. Шири встречала его в аэропорту. На ней было то же платье, что и в тот день, когда Адик впервые увидел её в синагоге. Они гуляли по Иерусалиму, и на сей раз она была его гидом. Остановившись у развалин древней синагоги Хурва, Адик в задумчивости произнёс:
- Знаешь, мне так не хочется уезжать отсюда... Шири положила руку ему на плечо:
- А тебе и не нужно...

...Тёплым осенним вечером Адик, Шири, их дети Давид и Лея сидели в празднично украшенной сукке во дворе своего иерусалимского дома. Пятилетний Давид упорно пытался собрать разобранную им машинку.
- Папа, - спросил он не отрываясь от работы, - а бывает так, когда долго не везёт, не везёт, а потом, вдруг, раз – и получится? Адик поправил Давиду съехавшую набок кипу.
- Бывает, сынок. В жизни всё бывает.

Марк Ингер

Вернуться назад!



Aвторские права защищены. Копирование допускается только с разрешения администратора Вебсайта.

ZurueckНазад   Cтарт
Jüdische Gemeinde Lübeck Jüdische Gemeinde Lübeck


Jüdische Gemeinde Lübeck e.V




Бюро ЕОЛ Бюро общины
Документы



Раввин

Праздники

Литература Андрей Орлов
Василий Гроссман
Lidia Zaozerskaya
Михаил Ингер
А я там больше не живу
Баллада о траве
***
Черта оседлости
Долгая пристань
Фрейлехс
Юбилярам
Юла из детства
Любек
Маслобойка
Моря и суша
Морской паром
Начинается Родина-мать
***
Отсчёт времени
Падают каштаны
Рожевi жоржини
***
***
Соловьи в Любеке
***
В плену раздумий
Забытая балка
Заклятье
Цель
Марк Ингер
"Недоставленное письмо"
Изкор (рассказ)
Мицва (рассказ)
Stolpersteine (рассказ)
В жизни всё бывает
Кол Нидрей (рассказ)
Когда я вернусь
Две лейтенантские звёздочки
День первый (рассказ)
Буквы, которые не сгорают
Бреславский хасид
Вокзал (рассказ)
Тфилин (рассказ)
Путь Йоава (рассказ)
Предсказание (рассказ)
Незнакомец (рассказ)
Испытание миром
Комментарий (рассказ)
Друзья (рассказ)


Медиацентр Сетевизор
Еврейская музыка
Романсы
Старые песни
Авторские песни


Актуальное